Сегодня Мамочка больна, лежит, высокая температура. Денег нет, ели сегодня одни макароны. Вечером заняла у Капрановых 20 франков. Холодно, ноги распухают, руки болят. И Мамочка больна. А в Медоне Юрий, тоже почти родной и, может быть, тоже больной. Если Мамочке завтра будет легче, пойду к нему.
Вчера и сегодня — какая разница!
Вчера я, в первый раз после гимназических лет, совершила сознательный обман: вместо Института пошла к Юрию. Шла, и сердце билось так радостно, радостно. В Медоне он встретил меня. Андрей немного прихварывал и был дома. Он был очень смущен и даже сказал: «Вы уж простите меня». Он все-таки очень симпатичный. Время провели весело. Я распустила волосы, залезла на кровать. Юрий топил печку, пили чай. Потом читали стихи: Юрий — Блока, я — Ахматову. Я чувствовала себя очень хорошо и все думала: почему я так люблю холостяцкие комнатушки, вот эту сутолоку, вообще всю эту жизнь, где не давит гнет «семейного уюта»? Ведь это же правда, что я больше люблю ходить в Медон, чем видеть их обоих у себя.
Провожал меня Юрий. Почти до самого дома, до угла, дальше ему сказала: «Не ходи!» Дома надо сказать, что его не было на лекциях. Юрий, милый, ведь это же правда, что он заполняет всю мою жизнь, что я скоро захлебнусь в этой радости!
Дома — страшное. Мамочке совсем плохо. Температура около 40. Был доктор. Мне даже стыдно стало за свое счастье. И в то же время раздирала какая-то тяжелая радость. Сегодня ей весь день было плохо, только к вечеру полегчало. Я работала только полдня, и потом все была с ней. Внешне я очень спокойна, хотя… Вчера, как пришла, так прямо в пальто, в шляпе и в перчатках села около нее, потом вдруг почувствовала себя плохо, встала, зашаталась, еле добрела до кровати и в чем была, так и повалилась. Может быть, на момент потеряла сознание. А сегодня в 4 часа собралась опять идти к Капрановым работать, дошла до своей комнаты, машинально легла на кровать и заснула. Это со мной бывает только в минуты большого нервного напряжения.
Вечером ей стало лучше. Но вечер был неприятный. Началось с того, что я закурила. Азакурила-то я, главным образом, из-за Антонины Ивановны, у нас ведь совсем нет денег, а курить хочется. Я вспомнила, что у меня осталось еще две… Мамочка очень расстроилась, очень неосновательно. Начались горькие и обидные фразы, на кот<орые> я уже привыкла не обижаться. Вроде: «Мне очень обидно за тебя, что ты так снизилась, потеряла уважение к себе, курят только мидинетки» и т. д. Я была очень спокойна, только раз голос задрожал, когда сказала: «Ты говоришь оскорбительное!» и т. д. Потом начались грустные разговоры о том, что нет денег, а их, действительно, нет, ни гроша; вчера я себе по пятакам собирала на дорогу (остатки на папиросы!). Папа-Коля бросил такую фразу: «Ну, что ж? Скоро будут в газете печатать: “Помогите семье русского беженца Кнорринга”. Дойдем и до Сены…» У Мамочки, конечно, опять поднялась температура и т. д. О, это невыразимое и т. д.! Боюсь, что не смогу завтра пойти к Юрию. Ведь это сейчас единственный человек, которому я могу сказать все, все свои сомненья, а их так много. И как много горечи в жизни, рука об руку с такой радостью.
12 декабря 1926. Воскресенье
День был невыносимый. Мамочке плохо. Я к вечеру не выдержала и начала плакать. Плачу навзрыд. Все тут: и Мамочкина болезнь, и мое недомогание, и то, что Юрия не увижу, и то, что вообще все так скверно. Чувствую, что могу дойти до истерики. Наконец, не выдержала, оделась, взяла ключ и пошла. Бегом побежала в Медон. Ходьбы туда нормально, не тихо, минут 45–50. Я долетела в 30. Около дома встречаю Юрия, идет ко мне. Бросилась к нему и, конечно, говорю только: «Юрий». Сразу понимает, что что-то неладно. «Идем ко мне». Приходим к нему, я, не раздеваясь, бросилась на кровать и реву. Он стаскивает перчатки, снимает шляпу, пальто, гладит, целует. Впопыхах что-то ему говорю, очень бессвязно. Он вынимает подушку. «Ляг, отдохни!» Я ложусь и моментально засыпаю. Сколько спала — не знаю. Слышала только и чувствовала, что мы рядом. Потом успокоилась и даже развеселилась. Обратно он меня проводил.
Вчерашний вечер все-таки надо отметить. Когда-нибудь мы оба его вспомним.
На лекциях мы оба были спокойны. Ничего не слушали, писали стихи, но были спокойны. Потом заседание, на кот<-ором> говорили чепуху. Едем с Юрием. Дорогой я чувствую, что уже совсем не спокойна. Сидим, он держит мою руку. Вагон пустой. «Юрий, говори, — у меня сейчас какой-то необъяснимый порыв нежности к тебе», — и, помолчав, — и, может быть, не только нежности». На Michel-Ange пересадка. «Ирина, ответь, если сможешь, когда у тебя чувство было полнее, тогда или теперь?» «Теперь».
От Porte de St. Cloud шли пешком. Это было глупо. Оба мы чувствовали себя плохо, поздно. Но настаивать па трамвае я не могла, ведь мне так хотелось идти с ним пешком. Дорогой я почувствовала какой-то странный намек на страсть. Это в первый раз. Скрывать я не стала. Потом говорю: «Юрий, ты не испугаешься, если я завтра приду к тебе?» Не помню, по какому поводу кем-то было уронено слово: благоразумие. «А вот, — говорит, — когда ты не будешь владеть собой, тогда я буду благоразумен». «А ну тебя с таким благоразумием!» «Ну вот!» — смеется. Нервы напряжены до последней степени, хочется много и бестолково говорить. Предупреждаю: «Юрий, это может кончиться слезами». «Да я уж вижу, девчонка». Но кончилось не так. Около avenue de Bellevue вдруг решила идти его провожать и направилась туда. Он, конечно, запротестовал. Т. к. я была совершенно бессильна, он легко отвел меня в сторону. Это было поводом, чтобы все обратить в ссору. Дальше мы шли и ссорились. «Ты воспользовался тем, что ты сильнее». Потом не хотела закрыть шею, он тоже расстегнул воротник. Я распахнула пальто. Он, действительно, рассердился. В голосе его я почувствовала какие-то новые, но такие близкие и милые нотки. Мне стала понятна психология бабы: «Не бьет, значит, не любит». Мне захотелось, чтобы он по-настоящему стал сердиться, выругал бы меня! Должно быть, все это очень скверно, совершенно перестаю быть человеком. Но и неизбежно. Перебеситься уж только бы скорее, да приняться за занятия! А то и зачеты скоро, а у меня такое впечатление, что год еще не начался.
Конечно, помирились. Но, как никогда, тяжело было прощаться. Для меня сейчас ничего больше не существует, кроме моей любви. Вероятно, все это очень мерзко со стороны.
19 декабря 1926. Воскресенье
Вероятно, когда-нибудь мы оба вспомним вчерашний день. Что было — я по обыкновению передать не сумею. Была у Юрия, Андрей пришел в двенадцатом часу. С Юрием до чего-то договорились. До чего — трудно сказать. Он говорил о том, что он, Юрий, человек изломанный, подорванный и т. д. А я ему, что в жизни нет ничего (почти?) непоправимого, и что я его починю и сделаю счастливым. Потом пришел Андрей. А на обратном пути Юрий мне говорит: «Ирина, неужели же ты победила?» «Конечно». «Откуда у тебя такая сила? Ведь ты для меня преобразила мир, ты меня поколебала в самых основах. Я не верю, что смогу быть таким счастливым». Очевидно, с ним происходило нечто вроде того, что со мной 13-го.